Журнал для профессионалов. Новые технологии. Традиции. Опыт. Подписной индекс в каталоге Роспечати 81774. В каталоге почта России 63482.
Планы мероприятий
Документы
Дайджест
Установка MacOS Macbook
Станок точильно-шлифовальный: точильно шлифовальный напольный Станок www.mta33.ru.
Дайджест
Дмитрий Быков СЧАСТЛИВЕЦ ВАЙЛЬ, или АППЕТИТ
Петр Вайль занимал в русской литературе странную и редкую нишу — профессиональные филологи считают хорошим тоном говорить об эссеистах снисходительно, с кислой миной. Профессиональные журналисты — тоже: эссе представляется им болтологией, ты поди фактов нарой.


Вайль был чужаком в любом профессиональном сообществе, своего рода жанровым космополитом — как и в жизни, принципиально бродячей: тот, кто уехал из СССР в семидесятые, переживал столь сильную травму отъезда, что корней не пускал уже нигде. Вайль долго жил в Штатах, интенсивно путешествовал по Европе, выезжал в горячие точки — на Балканы, на Кавказ,— научившись весьма органично существовать между жанрами и государствами. Специализацию обычно отстаивают люди узкие, а Вайль был широк.
Дмитрий Быков


Талант, помноженный на фантастическую работоспособность, сделал Дмитрия Быкова одним из самых известных писателей и публицистов. Лауреат множества литературных премий, он внимательно следит за развитием книжного рынка. «Книга недели» – рубрика, в которой Дмитрий Быков делится впечатлениями об интересных литературных произведениях.


Он вообще являл собою редчайший случай горячего пропагандиста вещей, нравившихся ему самому: обычно у русского публициста гораздо заразительнее выходит ругань. Вайль же был из породы людей, горячо и открыто делящихся любимым: их с Генисом «Русская кухня в изгнании» и «Родная речь» — щедрое, широкое приглашение к столу. Рассказать о прекрасном, но сложном и не всегда доступном так, чтобы захотелось немедленно присоединиться к потребителям, — искусство высокое и благородное: я лично знаю школьников, которым именно альтернативный учебник Вайля и Гениса внушил отношение к русской литературе как к опоре и подспорью, а не к мертвой каменной громаде неактуальных текстов.

Вайль был из тех, кто жил литературой в буквальном смысле, потому что больше было и нечем: страшное количество книжников-интеллигентов в СССР объяснялось отсутствием других занятий и более сильных гипнозов. Делать нечего, вот и читали. В результате получилась, быть может, не самая жизнеспособная, но едва ли не самая умная страна. Потом со всеми этими умниками жестоко разобралась реальность, сильно проредив их ряды, но Вайль и Генис к тому времени уже уехали в другую умозрительную империю, где чувствовали себя, кажется, вполне комфортно.


Модусом вивенди, статусом в культуре, даже внешностью Вайль до того напоминал Волошина, что выглядел его реинкарнацией. Отличало его от коктебельского гения главным образом отсутствие занудства, а так-то совпадали даже вкусы в еде, даже любимые места в Париже. Впрочем, Макс мог казаться занудой только коллегам-литераторам, и только тем из них, кто хотел поговорить сам: прочих волошинские монологи не утомляли, а эрудиция восхищала. В Вайле этой монологичности не было, он — журналист, притом радийщик, — гораздо лучше умел слушать, но волошинская страсть пропагандировать любимое, способность влюбляться в новооткрытый талант, знание наизусть сотен чужих стихов — все это в нем было и довершало архетип Счастливого Толстяка.

Толстым, плотным, полным — не знаю уж, как выстроить иерархию, — трудно не только потому, что в школе их дразнят жирными, поездами пассажирными, и даже не потому, что в России опасно привлекать к себе внимание, а толстый человек привлекает его одним своим видом, еще не успев рта раскрыть. Толстому трудно потому, что в обществе давно сформирован тоталитарный стереотип: быть худым — здорово, полезно, гармонично. Толщина есть следствие чревоугодия и невоздержанности, толстяки одышливы, раздражительны и страстно желают похудеть. Одному замечательному отечественному мыслителю как-то сказали в частном разговоре: «Вы так скептичны оттого, что страдаете ожирением», что он немедленно отбил: «Вы, может быть, страдаете, а я им наслаждаюсь».

Вайль был как раз из тех, кто наслаждается, и к нему был идеально применим афоризм Цветаевой о Волошине — о том, что его толщину она всегда воспринимала «не как избыток жира, но как избыток жизни». К этой же породе телеснообильных счастливцев принадлежал и Честертон, удивительно сочетавший тяжеловесность и легкость, трактаты и детективы (причем одно плавно переходит в другое); в основе такой толщины лежат жизнелюбие и щедрая жажда всех им немедленно заразить.

Жизнелюбие бывает и навязчиво, и бестактно, и для имиджа в литературе — особенно в России, а впрочем, и в Британии — всегда как-то лучше мизантропия, вечное недовольство окружающими, скепсис относительно климата, идеализация себя родного... Вайль, Волошин, Честертон — яркая и триумфальная манифестация совершенно иного человеческого типа; такой человек при жизни нередко раздражает современников, потому что ему и так слишком хорошо. Раздражает и его склонность к эссеистике, имманентно присущая этой категории, ведь эссе — всегда болтовня ни о чем, литературный table-talk, то ли дело мы, знающие кое-что о немногом... Вайль в самом деле писал о чем угодно — литературе, живописи, географии, военных действиях, политике, холодной водке, — и это всегда было трансляцией аппетита, азарта, наслаждения. Если бы он брюзжал на все живое, если б они с Генисом, скажем, выпустили учебник, развенчивающий отечественную классику, слава могла быть больше, но Вайль не любил ругаться. В жизни он был остроумен и язвителен, но литературу свою превратил в пропаганду жизни, и в этом мне видится залог его посмертной славы.

Разумеется, кто-нибудь обязательно скажет, что я реализую давние комплексы, связанные все с той же толщиной. Но кто-нибудь обязательно что-то скажет: что ж, теперь и рта не открывать? Не стану скрывать, что Волошин, Честертон и Вайль при всех частных расхождениях и неизбежных раздражениях кажутся мне славной, в некотором смысле образцовой когортой, а жанр «обо всем и ни о чем» — весьма почтенным жанром, потому что он чаще всего сводится к разговору о себе.

Почему бы не поговорить о себе? Почему это вообще кажется зазорным? Мне думается, российский культ скромности, борьбы с ячеством и с желанием выделиться из массы — нормальное следствие местной нелюбви к личностям, но ведь и это не совсем верно. Личностей здесь очень любят, особенно таких, знаете, с палкой,— и вот, чтобы культам этих личностей все остальное не мешало, для масс существует культ скромности, обезлички, не-выпячивания себя. Вайль абсолютно не боялся назвать антологию любимой лирики «Стихи про меня», хотя естественно спросить: кто ты такой? Это стихи Пушкина — про Пушкина, Лермонтова — про Лермонтова... Но Вайль не считал зазорным выносить на всеобщее обозрение и всячески акцентировать личные пристрастия и персональный опыт. «Гений места» — о городах, которые нравятся ему. «Родная речь» — о том, как лично они с Генисом понимают Толстого, Радищева и Грибоедова. «Американа» — опыт собственного освоения американского мифа. Если Пушкин, по справедливому замечанию Бабаева, первым принес на Русь «дар свободного романа», то есть стернианскую способность вовлекать в непредсказуемо расширяющуюся орбиту действия массу предметов, до него впрямую не относящихся, то Вайль с Генисом органичнее прочих реализовали дар свободной болтовни, отличающейся, однако, тонкостью и умом. Кроме них, в русской эссеистике и назвать-то некого: получается сплошное сведение счетов либо упоение собственным стилем, чаще всего неудобоваримым. Стиль Вайля, кстати, весьма прост: его интересует не плетение словес, а сталкивание мыслей. Не знаю, кто еще у нас с той же свободой писал о вещах, казалось бы, общеизвестных, — разве Аннинский, особенно когда берется за хрестоматийных Лескова, Толстого или Н. Островского. Дар свежего и субъективного взгляда — половина успеха.

О том, что толстяки живут недолго и несчастливо, визжит медицинская литература, от дилетантской, уринотерапевтической, до вполне серьезной, ссылающейся на многолетнюю статистику и букет диагнозов, якобы неизбежно сопровождающих толщину. Получается на первый взгляд вполне убедительно: Честертон прожил 62 года, Волошин — 55, Вайль — 60. Но, во-первых, какие это были годы! По количеству сделанного и насыщенности прожитого — дай Бог сухопарому человеку в футляре, более всего озабоченному собственным пищеварением. К тому же и работа у всех была нервная: Честертон с Вайлем — журналисты, Волошин фактически держал писательский пансион... А во-вторых, все трое жили с раблезианским блеском, много работая, хорошо отдыхая, радостно питаясь, не брезгуя алкоголем, и шестьдесят лет такой жизни будут, пожалуй, получше девяноста лет аскезы. Тем более что все трое горячо верили в загробную жизнь. И если статус Вайля в последний год казался мне крайне пугающим и таинственным — он в самом деле пребывал между жизнью и смертью, плавая в темных водах, как у Кафки охотник Гракх, — то теперь наконец появилась полная ясность: если Вайль не в раю, то кто же в раю?

В личном общении — а это счастье досталось многим, он дружил и приятельствовал с толпой народу — он отличался деликатностью, столь часто свойственной людям, резким на письме. Допускаю, что за глаза он мог под горячую руку отзываться о половине друзей ядовито, как Довлатов в переписке или даже жестче. Думаю, например, что я нередко раздражал его опять-таки не столько сказанным, сколько написанным. И его вовсе не заботило, что сам он до шестидесяти лет так и оставался журналистом, эссеистом, путешественником и космополитом — без многотомных романов, ученых степеней и прочей обременительной недвижимости. Он лучше всех делал свое, а потому не нуждался в чужом. От Вайля исходила энергия доброжелательства — штука исключительно драгоценная; потому его и Бродский любил: он знал, что восхищение этого бородача искренне.

Аркадий Стругацкий однажды точно написал о смерти Андрея Тарковского: его уже не жалко, жалко нас, оставшихся без него. Жалко русскую литературу, русскую кухню, мир советского человека, на который не изливается больше поток вайлевского благодушия. Жалко мир, вызывающий у людей все меньше радости и аппетита, все больше брезгливости и страха. Но Счастливый Толстяк — тип бессмертный, и какой-нибудь толстый ребенок, обучаясь жизни по сочинениям Вайля, непременно уверится в своем праве на существование; а стало быть, традиция кроткого жизнелюбия не прервется.


Тема номера

№ 17 (443)'23
Рубрики:
Рубрики:

Анонсы
Актуальные темы